|
||||||||
|
Буэнос-Айрес Х.Л.Борхес Ни утром, ни днем, ни ночью город по-настоящему не разглядеть. Утро – это всемогущество синевы, восторг открытых слуховых окон, колющих глаза безупречным и завершенным небесам, возмутительный блеск и мальчишеское расточительство солнца, снизу доверху засыпающего площади мнимым градом камней, громя зеркала и топя в фантанах осколки света. День – пространство наших стремлений и слабостей, на его шахматной доске другим не уместиться. Ночь – израненное чудо; праздник обессиленных фонарей, пора, когда осязаемая реальность становится не такой навязчивой, не такой давящей. А заря – воплощенная низость и коварство: она по-заговорщицки крадется исподтишка, чтобы опять воздвигнуть то, что десять часов назад разрушила, и в который раз прочерчивает улицы, отсекает головы фонарей и раскрашивает памятные по вчерашнему вечеру места, чтобы мы – с тем же ярмом города на шее и грузом нескончаемого дня на плечах – смирились с безудержной окончательностью ее триумфа и безропотно предали душу новому дню. Остается вечер. Это драматический спор, препирательство видимого мира и темноты: он как бы закрадывается, просачивается за косяк вещей. Он нас изматывает, подтачивает, истощает, но в противоборстве с вечером к улицам возвращается человеческое самоощущуние, трагизм воли, добивающейся постоянства во времени, суть которого – перемена. Это самая беспокойная пора суток, этим и близкая каждому из нас, тоже не находящим покоя. Вечер подставляет потоку наших мыслей послушный скат, и именно благодаря вечерам в нас вливается город. Вопреки минутному унижению, в которое нас удается ввергнуть нескольким высотным домам, ничего устремленного вверх в Буэнос-Айресе нет. Буэнос-Айрес – не из тех вздыбленных, тянущихся к небу городов, которые нарушают божественную чистоту выплеском усердных башен или закопченым сбродом не знающих отдыха труб. Наоборот, он – точная копия окружающей равнины, смиренная ровность которой продолжена прямизной улиц и крыш. Вертикальные линии у нас побеждены горизонтальными. Дали – отрешенные одноэтажные домики по обеим сторонам километров булыжника и асфальта – слишком воздушны для настоящих. Каждый перекресток – начало четырех бесконечных прямых. Глубокой ночью посреди города, упрощенного непроницаемой темнотой и нашим жалобным изнемождением, взгляд иногда захватывает поперечные, уходящие в беспредельность улицы, когда замираешь, пригвожденный или, лучше сказать, пронзенный, чуть ли не навылет простреленный открывшейся перспективой. И эти сумерки вокруг! Бывают бескрайние закаты, которые бросают вызов глубине улиц и едва умещаются в небо. Чтобы они хлестнули по глазам всей своей крестной мукой, нужно добраться до поместий, которым уже нечего противопоставить пампе, кроме нищеты. Перед здешней минутной заминкой гигантского города, где последние дома в их безрассудной отваге походят на задиристых побирушек перед огромностью абсолютной и все же подточенной исподволь равнины, закаты проплывают царственно, как чудестные барки, уходящие мачтами в небеса. Жителям гор не понять этих закатов, пугающих, как порывы плоти, исступленных, как гитара. Но закаты и образы пригорода все еще пребывают в своей – извините мне это книжное слово – самодостаточности, ведь среди нас по-прежнему в ходу нелепое поверье об эстетической невыразительности окраин. Оспаривая подобный взгляд во всех своих стихах, я слишком хорошо знаю ту почти что неприязнь, какой обычно встречают любое доброе слово о ранящей красоте этих обыденных мест... Чуть выше я упомянул о домах. Первыми в Буэнос-Айресе поражают именно они. Такие до жалкого одинаковые, такие замкнутые в этой своей притиснутости друг к другу, с такой единственной дверью, такой спесивой балюстрадой и мраморной плитой у порога, скромно и горделиво отстаивают они собственное существование. Внутри – вечный дворик, нищенский дворик, где чаще всего нет фонтана, решетки и бассейна, зато есть память о предках и все необходимое человеку, поскольку в основе тут – самое изначальное: земля и небо. Языком кирпича и побелки эти дома рассказывают опро души своих хозяев, и главная нота в этом рассказе – покорность судьбе. Не яческий, анархистский фатализм, каким фехтуют испанцы, а смеющаяся над собой покорность уроженцев Латинской Америки – покорность, легшая в основу «Фауста» Эстанислао дель Кампо и тех строф «Мартина Фьерро», которые не опускаются до суеверий грошового либерализма. Покорность, которая не то чтобы удерживает от действия, но знает: любое усилие кончается крахом... Я чуть не забыл о площадях. А буэнос-айресские площади – благородные купели свежести, патрицианские собрания деревьев, подмостки любовных свиданий – это единственная заводь, где улицы на минуту отходят от навязчивой геометрии, разрывают сплошную линию домов и, как толпа после бунта, кидаются врассыпную. Если буэнос-айресские дома – это робкое самоутверждение, то площади – дворянское достоинство, ненадолго дарованное тому, кого оно осеняет. Буэнос-айресские дома с красной плиткой или цинком крыш, с этими сиротами внезапных башенок либо лихих козырьков над входом, похожи на прирученных птиц, которым подрезали крылья. Улицы Буэнос-Айреса, которые уводит в глубину проходящая шарманка, жалкое излияние души. Улицы с тонким и сладеим привкусом воспоминаний, улицы, где бродит память о будущем по имени надежда, неразлучные, неизгладимые улицы моей любви. Улицы, которые без лишних слов ладят с нашей высокой печатью – здесь родиться. Улицы и дома моего города, да не оставит меня и впредь их широта и сердечность. «Фауст» (1866) – нравоописательная («костумбристская») поэма о жизни гаучо и столкновении пастуха со столичным укладом, принадлежавшая аргентинскому поэту Эстанислао дель Кампо (1834-1880); в 1948 г. Борхес написал предисловие к ее переизданию. «Мартин Фьерро» (1872-1879) – поэма о гаучо аргентинского поэта Хосе Рафаэля Эрнандеса Пуэйрредона (1834-1886); памятник национальной словестности, из которого Борхес почерпнул многие свои сюжеты. |
|||||||